Читать онлайн книгу "Кривоколенный переулок, или Моя счастливая юность"

Кривоколенный переулок, или Моя счастливая юность
Марк Яковлевич Казарновский


Новая книга Марка Казарновского «Кривоколенный переулок, или Моя счастливая юность» является продолжением его повести «Мое счастливое детство». Автор рассказывает о периоде взросления героя, его взаимоотношениях с ранее незнакомым ему миром людей нелегкой судьбы, прошедших войну и оказавших большое влияние на формирование его характера. Общение с ними подготовило героя книги к вступлению в реальную жизнь.





Марк Казарновский

Кривоколенный переулок, или Моя счастливая юность



© Казарновский М.Я., 2023

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2023


* * *


Маме моей и бабушкам посвящаю


Автор благодарит Ольгу Ивановну Орлову за сопровождение текста иллюстративным материалом.

Автор выражает искреннюю благодарность Анжеле Анатольевне за приведение рукописи в цивилизованное состояние.


Без знания простой жизни, ее, казалось бы, «мелочей» нет понимания истории.

    Ю.М. Лотман

…Чем дольше живем мы,
Тем годы короче,
Тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк
Под дугой колокольчик,
Глаза бы глядели в глаза.

То берег – то море, то солнце – то вьюга,
То ангелы – то воронье…
Две вечных дороги –
Любовь и разлука –
Проходят сквозь сердце мое.

    Б. Окуджава, 1982






К читателю


Москва послевоенная, 1945-1955 годы. В городе живут мальчики. В одном дворе. В одном доме.

Нашему герою – восемнадцать лет. Школа уже окончена. Отец погиб на войне, мама все время на работе.

Мальчик вступает в юношеский возраст, который ему предстоит пройти. Иногда его охватывает тревога – он видит, что во дворе остается один. Друзья поступили в институты, и у них – другие заботы, иные увлечения. И неизвестно, как сложилась бы его судьба, ежели бы не везение. Он не попал в институт, пошел работать, и вот здесь, в полуподвальном помещении Кривоколенного, у него образовалось все: серьезные мужчины, прошедшие ад войны, взрослые женщины, к которым его неудержимо тянет, и споры, споры, споры.

Несмотря на все трудности и горести, у юноши счастливая пора. Взросление. И шло оно в окружении бригады грузчиков. С мужчинами, которых он полюбил. С женщинами – которые еще будут.

В этом полуподвальчике скрещиваются судьбы эпохи.

Уже мало кто, к сожалению, берет под вечер книжку. Пахнущую красками типографских машин да клеем – любимым лакомством мышек.

Все эти гаджеты, гаджеты.

Но все-таки читатели есть. Мало. Поэтому они нам, «писакам», дороги вдвойне.

Я решил написать немного о юности. Благо мое счастливое детство уже опубликовано.

Приход в юношеский возраст всегда сложен. Этот период в наше непростое послевоенное время требовал от нас, мальчишек, непрерывного испытания. Кем быть. Где учиться. Что делать. И главное – чего не делать.

Хорошо, когда есть примеры внутри семейного круга. А ежели – не так. Мне изрядно повезло – я не поступил в институт. Пошел работать. Вот о тех, кого мне подарила жизнь в юношеский период, я и хочу вспомнить. Это – огромный пласт жизни, и он мне многое дал.

А пока – Москва!




«Золотой треугольник» Басманной слободы


Мы, мальчики Басманной, и не знали, что в нашем районе, в домах, подъездах, в двориках и садах, уже совершенно в период строительства «социализма» заброшенных, жили люди необыкновенные.

А.С. Пушкин часто бывал у дяди своего, Василия Львовича, в доме на Старой Басманной, близ площади Разгуляй. Здесь же он и хоронил любимого дядю, пройдя скорбный путь от площади Разгуляй до церкви святого великомученика Никиты.

Ежедневно, только подумать, мы бегали по дорожкам, топтанным Вяземским, Погодиным, Языковым, Пушкиным!

А Чаадаев, который жил на Новой Басманной. Гоголь, Белинский, Кольцов, Баратынский, Тургенев, Герцен – незримо проходили мимо нас, мальчишек, покуда мы играли в пристенок, в ножички или в футбол.

Что ни говори, а тени эти, я чувствую, так или иначе, но воздействовали на наш внутренний мир. Ибо ничего еще не было разрушено, и в молочную лавку на Разгуляе или в лавку с соленьями, ровно как и в аптеку[1 - Нынче – кафе (2022 год).], забегал Пушкин.

Дядя гонял молодого повесу по хозяйственным нуждам.

И бегали мы, а затем, по достижении возраста, уже и ходили мимо особнячков и доходных домов наших переулков.

Но к 1918 году особнячки были реквизированы и семьи в основном немецких купеческих гильдий поспешили уехать в Германию.

Ну, а кто не успел, тот, к несчастью, опоздал.

Да мы и не знали, что особнячки, в которых помещались нынче действующие типографии, юридические организации и иные нужные государству службы, назывались по имени их построивших. И старожилы нам приказывали: «Пойди к Прове, там дед остался, отнеси ему капусты. Да набери огурцов, не вздумай съесть». Да, да, помнили старожилы и Прове, и Ферстеров, Калишей, Миндеров, Шульцев. Куда это все делось.

Но мы-то пока никуда не делись. И уже входили в юношеский возраст. Неожиданно мне стали нравиться домашние поручения.

Вот утро! На кухне звяканье, стук ножей, бульканье, шипенье, скворчанье сковородок.

Это свободные от работы женщины, стараясь не переругиваться, готовят обеды, а заодно и ужины своему семейству. Затем все будет завернуто в рваные, но чистые одеяльца и разнесено в свои комнаты. Под подушки. Чтобы или допревало, или хоть чуть тепла сохранило.

На столе записка от мамы. На рынок! И три рубля, со строгим наказом, что купить.

Рынок – это хорошо. Хоть он и назывался «Бауманский», но на самом деле он наш, «Немецкий».

Быстро беру бидон (для квашеной капусты), авоську[2 - Авоська – плетеная сумка – для всего. Других – не было.], кусок черного хлеба. Ибо будет у меня халявный завтрак. Да очень просто: на рынке все можно и даже нужно пробовать. А закусить эту чудесную, хрустящую капусту, да, может, кусок огурца соленого дадут – вот хлеб и сгодился.

И тянут уже битюги телеги к рынку. А молоко из крынок. Или топленое с такой пенкой, что уж обязательно кушать.

А цыгане. И поют. И пляшут. И гадают. Правда, нам, вьюношам, – не очень. С нас ведь нечего взять.

А голуби – трещат крыльями под крышами палаток. Или топчутся под ногами – собирают крошки, ломтики и прочую снедь.

Ведь рынок! Все жуют. Хоть и война вот только закончилась.

А бублики. С тмином, маком, корицей. Но уже почти нет грузовиков завода АМО. Все больше «доджи», «виллисы», «студебекеры». Это союзники. Выручали, что ни говори. Около рынка свой бизнес. Баян либо гармошка. Один даже с аккордеоном пришел. Баянист без ног. Это – беда, это – война. Но играет как!..

И несется про бублики, которые необходимо купить, или снова «У самовара я и моя Маша». А Лещенко Петр – «…Татьяна, помнишь дни золотые»…

Нет, нет, жизнь до невозможности счастливая. Только вот папы нет. Вновь вспоминаю прекрасную поэму Давида Самойлова:

Москва тогда была Москвою –
Домашним теплым караваем,
Где был ему ломоть отвален
Между Мещанской и Тверскою.
Еще в домах топились печи,
Еще полно было московской
Роскошной акающей речи
На Трифоновской и Сущевской…

А Трубный пахнул огуречным
Рассолом и рогожей с сельдью
И подмосковным просторечьем
Шумел над привозною снедью…

А озорство ватаги школьной!
А этот в сумерках морозных
Пар из ноздрей коней обозных!
А голуби над колокольней!
А бублики торговки частной!
А Чаплин около «Экрана»!
А легковых сигнал нечастый!
А грузовик завода АМО!
А петухи! А с вечной «Машей»
Хрип патефона на балконе!
А переливы подгулявшей
Марьинорощинской гармони!
А эта обозримость мира!
А это обаянье слога!..
Москва, которую размыла
Река Железная дорога…[3 - Давид Самойлов. Из поэмы «Похититель славы».]

Так вот мы и гуляли по переулкам. Запахи кружили головы. Сладковатый – бензина. Или хлеба – только что с хлебзавода, что на Верхней Красносельской.

Вот мой Разгуляй. Доброслободский переулок.

Сейчас увижу ребят. А потом домой. С рыночной снедью и радостью. Как же – встретил пацанов – раз. На рынке столкнулся с Олькой – из соседнего двора, но все равно – девочка.

Да ладно, я в институт не поступил. Пойду работать, а там – армия. А после же в институт, любой, без конкурса.

Но к вечеру, когда все выходили во дворы и дворовые девочки стали нас даже очень замечать, появилась у меня тревога.

Какое-то беспокойство, что ли? Вдруг телефон меня стал вызывать редко.

И с ребятами я не ходил по дворам-переулкам. Просто их, ребят, не было. Исчезли в одночасье. Все сидели по домам. Это было некомфортно, тревожно. Пахнуло одиночеством.




Дела семейные


Шла осень 1945 года. Уже окончились майские салюты. А жизнь не изменилась. По-прежнему осталась тревога. Почему – не знаю, но – осталась. Бежишь на Разгуляй – отоварить карточки. Или на «Немецкий» – капусты взять квашеной. А уж мясо или «мясные кости» – ребрышки – это мама. Доверить мне – разгильдяю – это серьезное дело никак нельзя.

Но главное – это продовольственные карточки. На кухне, да и в квартирах почти каждый день слышишь: «Украли карточки. Береги карточки. Потеряла карточки».

А ведь это – ежели нет большой семьи – поддержки – просто гибель. Мне нужно брать санки и катить на склады на Курском вокзале. Получить дрова. Мама затем дрова обменивала у дяди Леши – дворника на что-то нужное.

В общем, мама осенью 1945 года решила собрать гостей.

Началось длительное обсуждение. В основном между мамой и бабушкой.

– Ну зачем тебе это нужно. Придет орава несимпатичных нам людей. Сколько еды надо. Уж ты знаешь, рассчитывать на них не приходится, – ворчала бабушка.

– Да, мама, я все это понимаю, – плачущим голосом отвечала моя мама. – Но не могу этого не сделать. Просто не могу. Я делаю только в память Яши, и ты это хорошо понимаешь. Так чего трепать мне нервы. И так радости нет.

– А что, ты думаешь, гости нам эту радость принесут… Хорошо, хорошо, не расстраивайся. Но тогда позовем уж и наших.

Таким образом, я понял, что есть «наши» – это мамины сестры – две, – а следовательно, мои тетки.

И есть «они» – это все папины сестры, а их, как говорит бабушка, слава богу, пять человек. Да ежели с детьми!

И мне стало ясно, что эти две ветви испытывают друг к другу не очень «глубокие родственные чувства».

Почему – я понял через несколько лет, когда все-таки немного повзрослел. Да все просто, могу сейчас объяснить, чтобы не интриговать читателя. Да и интриги никакой нет. А просто – зависть и ревность. Коротко – все сестры папины надеялись на помощь папы. Ибо он один вырвался сразу, быстро и до 1938 года просто был, по советским меркам, на недосягаемой высоте. Называлось это «номенклатура».

Конечно, обидно было, что все блага немереные в виде дачи, квартиры и т. п. достаются кому-то другому.

Ну не безобразие ли?! В общем, к этому времени я уже знал про «Монтекки и Капулетти» – так я именовал этакую ситуацию. И отношение к этому соответствующее. Хотя бы потому, что иногда дети этих родственников приезжали к нам. Смотрели книги и, конечно, просили почитать. И… никогда не возвращали. Кстати, книги были хорошие. В те уже доисторические времена книги, особенно хорошие, составляли просто капитал. И неплохой.

Да кто думал, что человечество докатится до гаджетов. Бог мой, слово-то какое.


* * *

Второе, самое печальное, что я вынес из этого домашнего обсуждения, – папы больше нет и никогда не будет. И надеяться не нужно. Все пропало. У меня оборвалось что-то. Побежал к соседу Борьке и попросил, даже потребовал – дай закурить.

Борька, который уже тайком курил, ничего и не спрашивал. Просто посмотрел на меня, полез за батарею, достал мятую «казбечину»[4 - Папиросы «Казбек» – элитные.], сразу чиркнул «гильзой»[5 - «Гильза» – зажигалка из патронных гильз.], и я затянулся. И еще затянулся. Не задохнулся и не кашлял.

Было очень горько. Просто плохо. Мне шел двенадцатый год.


* * *

Мама просила меня помочь. Доставала из буфета бокалы. Я расставлял. Стол был раздвинут и стал очень большим. Только бегай да раскладывай. Мама делала все тихо, даже слишком тихо. Бокалы – около каждой тарелки. Вилки, ножи. У одного стула мама просила ничего не ставить. Это – место папиной мамы, моей второй бабушки.

– У нее своя посуда, она человек верующий и из общей посуды питаться не может, – объяснила мама.

Так я впервые соприкоснулся с «моей» религией. О которой я знать не знал и не ведал. Кроме этого, один стул и посуда были лишними. Мама объяснила, что это для путника.

– Он придет в наш дом и всегда будет желанным. И обогрет, и накормлен. Так у нас заведено. – Она тихонько вздыхала, доставала супницу, большие блюда для рыбы. Шептала что-то. Я уже понимал – это она разговаривает с папой. Может, ТАМ все они, погибшие, смотрят и благодарят нас. Что мы их не забываем.

Я выскочил в туалет и там немного поплакал. Но – помогать надо. Да и интересно, это не просто салат оливье наворачивать.

А бабушка уже принесла фаршированную щуку. Появилась тарелка с травами. А затем латкес – оладьи картофельные. Вкусноты необыкновенной. А вот и хрен. И хала – такой вкусный хлеб. Посыпан маком. Вскоре его стали называть «плетенка».

Стол накрыт, и я начал понимать, что это все – не просто гости. Это какой-то праздник. Но, как многое, от меня этот праздник скрывается. До поры, до поры.

Вот и гости. Они, видно, где-то скучковались, потому что пришли все в одно и то же время. Все очень шумные. Вот те раз! Мама была спокойна, меня не гоняла и велела сесть рядом с ней. И я почувствовал: я – не лишний. А может, даже и будущий глава семьи. Это когда мама моя станет бабушкой. И я буду ее оберегать.

А пока на стол бабушка внесла блюдо с телятиной, салат с редькой, рубленые яблоки и еще что-то. Как это все она достала, изумлялся я. Да не один. Гости ахали, ахали, говорили, что уж забыли про праздник.

– Да что праздник, – сказала мама. – Мы все потихоньку забываем. Давайте помянем Яшу.

Тут все загалдели и начали говорить, что рано и еще раз рано поминать. Не все, мол, потеряно.

Я ничего не говорил. Как-то звучало не очень искренне. Хотя уж яснее ясного – четыре года нет известий, кроме одного извещения: «Пропал без вести».

Сразу возник спор. Папины сестры укоряли маму, что она-де папу от фронта не удержала. Но кто-то сказал, что все правильно, родину защищать нужно.

– Да кого защищать-то, – вдруг выступила наша тетя Полина. – Этого усатого, что ли?

Тут за столом произошло полное онемение всех присутствующих. Через какое-то время говорить начали. В смысле – речь вернулась. Но нет, дебаты не закончились.

– Ишь ты, Соня, считаешь, что нужно было защищать. Кого? Партию, что ли? То-то тебя в тридцать седьмом вместе с Зямой вышибли из этой партии. Слава богу, не посадили.

Полина разошлась, и остановить ее уже не было возможности. Пока все мои тетки просто не заставили ее молчать.

Далее обед прошел уж точно в похоронном молчании. При таком же молчании папина мама, моя вторая бабушка, прочла молитву за всех за нас – так объяснила мне мама.

Мы тепло попрощались. И все дружно набросились на Полину. На ее несдержанность.

– Дай бог, чтобы все обошлось, – приговаривала бабушка.

– Ну что вы, ей-богу, ведь все свои были, – защищалась Полина[6 - 15 января 1946 года Полина Михайловна Черняк была осуждена по статье 58-10, часть II УК и приговорена к лишению свободы на восемь лет.].

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – бормотала моя бабушка, подкладывая мне все новые вкусности этого необычного застолья.

Так подошел к концу праздничный и крайне печальный для многих 1945 год. У нас с мамой сразу началась черная полоса. Она, конечно, бывает у всех. И каждая семья считает, что уж у них – беда так беда! А у других – да что там, так, одно баловство.

У нас умерла моя бабушка, быстро и незаметно, – воспаление легких.

И вот – арестована Полина. Был суд. И присудил суд наш, социалистический, значит, справедливый, наказание в виде восьми лет лишения свободы. Как выяснилось, по доносу[7 - Донос написала ныне покойная приятельница Полины.]. Не буду в этом копаться, еще живы внуки-правнуки. Зачем нести им этот результат мерзости.

В общем, в доме – паника. Тихая. А страх какой был! Он заключался в том, что при осуждении могли близких родственников:

1) выселить из квартиры;

2) уволить с работы;

3) выселить из Москвы в административном порядке.

И еще много чего плохого могло сделать государство семейству явных врагов. Хотя Полина врагом не была. Она была правдолюб и четко объясняла на коммунальной кухне свое удивление. Почему при царе подсолнечное масло было всегда. Равно и керосин для керосинок. А при полной власти рабочих, крестьян и немного интеллигенции над заводами и фабриками ничего совершенно купить нельзя. Ни подсолнечного, ни сарделек баварских, ни сыра бри, например. Конечно, вы ж понимаете, как все это приходилось выслушивать на общей кухне.

Вот так, обходилось до поры до времени. Но – не обошлось.

И мама со старшей сестрою колотили раз в шесть месяцев фанерный ящичек, закладывали туда то, что разрешено. И еще и мама, и тетя Оня запихивали в копченую колбасу колечки. Пока они не закончились.

Но! Все доходило, и Полина знала, чем делиться и с кем. И это тетку спасло. Она была на одном месте, в Нижнем Тагиле, и на этапы ее не дергали. А это – сохранение жизни. Ибо что такое этап – лучше не рассказывать.


* * *

Но жизнь мчалась вперед и вперед. Неотвратимо подступала юность.

Мне с юностью повезло – она не была студенческая.

А вот что было.




Одиночество


Весной 1951 года, сдав выпускные экзамены, мы, ученики десятых классов, «пошли в жизнь».

То есть все почему-то должны были поступить в институты. Родители волновались. Легче было, ежели после войны уцелели отцы. В семьях шла тихая, но неизменная суета. Поднимали старые связи. Искали новые. Из хранившихся невесть где коробочек доставались сувениры, колечки разные, цепочки. Да что говорить, в ход шло все.

Не буду описывать, куда и, главное, зачем поступал. Эх, эх, где вы – взрослые, доброжелательные, умудренные жизненным опытом советчики. Нету!

Поэтому экзамены я сдал. Баллы – недобрал, один балл. Как сейчас помню, нужно было 19, а у меня получалось 18.

Но я как-то трагедию из этого не делал. Планы были, соответственно развитию, идиотские. Например – иду в армию. После службы гордо поступлю в любой вуз, так как отслуживших в Советской армии принимали без конкурса. Ну и еще масса подобных глупейших мыслей вращалась в моей совершенно незрелой голове.

Однако ходил на тренировки, и вроде время шло и шло.

Правда, вскоре я с удивлением увидел, что телефон мой молчит. Пацаны во двор не вызывают и никаких интересных предложений не делают.

Вот те на!

Игорек отвечал – у него лабораторные.

Жека сообщал – не могу, готовлюсь к коллоквиуму.

Сашка занят безмерно. Помимо каких-то контрольных нужно встречаться с девочками. И почему-то не с одной, как было у нас принято, а сразу с тремя. Понять можно – мы все учились в мужских школах. Равно как девы – в женских.

А тут – вместе на лекциях. Вместе лабораторные. И еще мелкие просьбы, типа: «Ой, мальчики, подержите штатив. Что-то вот эта колба шатается».

Так все и начиналось – с колб и пробирок, пипеток, практики и… пошло-поехало. Я это почувствовал сразу – ребятам не до меня. Неожиданно стал им не нужен. Уж позднее понял – нет, не твердая, не крепкая, не пацанская была наша дружба. А сплоченная двором да скрашенная футболом.

Я бродил по двору и переулкам московским. Мысли в голове мчались. Одна глупее другой. О том, как устраиваться в такой, казалось раньше, безмятежной жизни.

Хотя уже давно в воздухе московском что-то витало.

Непонятная тревога постоянно заполняла и квартиру, и коридор, и все комнаты народа, в квартире проживающего.

Шепотом, вполголоса то мама бабушке, то бабушка соседке, Розе Марковне, сообщали. Убили Михоэлса. То исчезли поэты-писатели, члены Еврейского антифашистского комитета. Куда исчезли?

Появилась присказка – куда ты без очереди, безродный космополит. А в январе 1946 года была арестована моя тетя, мамина сестра, Полина.

Меня заклинали: никому, никогда, ни полслова, что Полина арестована, – как молитву, утром и вечером говорила мама.

И я молчал. Еще с дачи мамонтовской помнил: молчать – это лучше, чем хвастать, что смазывал тяжелый наган. Или по карте двигался к поселку Красная Горка.

А еще эта моя непрошедшая любовь с Лялей.

Нет, не забываю, как выговаривала Ляле ее сварливая и с тяжелым, видно от одиночества, характером тетка Антонина. Вот как происходило разрушение моей любви.

…Мы одни, в комнате у Ляли. Большой, светлой и теплой. На маленьком столике полный порядок отличницы! Карандаши, линейки, ластики, чернильница, ножницы. Даже баночка с клеем.

А рядом – кушетка. Ляля вроде моих взглядов и не замечала.

– Сейчас чай пить не будем, а почитаем, что нам задали по литературе.

– Да, да, обязательно нужно почитать, – подхватил я, и вдруг мы неожиданно бросились друг к другу. И стали целоваться. И даже присели, вернее, шарахнулись на кушетку.

Но далее я ничего не добился. Ляля стала как каменная. Уж как я ни вертелся, какие позы ни принимал. Ляля только иногда вздыхала судорожно. Даже блузку расстегнуть не разрешила. Затем охнула:

– Через сорок минут должна прийти тетя Тоня.

Это был серьезный аргумент, и я штопором слетел с лестницы во двор.

У Ляли был телефон, вся время я ей звонил. Для чего мои карманы были набиты мелочью.

Визиты мои стали частыми. Под полным контролем Ляли. Я уже с точностью до минуты знал, когда приходит тетя Тоня. А до этого времени наши «занятия по литературе» продолжались.

Очень медленно я завоевывал части Лялиного ладного и такого желанного тела. Но – с большим трудом. Поэтому и я, и Ляля ходили в свободное от «любви и страсти» время бледные, с синяками под глазами. Я даже есть по вечерам не хотел, чем очень волновал маму.

Но! Должен же этот гордиев узел быть разрублен. Или, как говорил товарищ Чехов, ружье в третьем акте обязательно выстрелит. Оно и выстрелило.

Мы лежали на тахте и целовались. Уже я добился расстегнутой блузки. Уже объяснил Ляле, как это вредно – такие тугие резинки на ногах. Уже… но в это время хлопнула в коридоре дверь, Ляля вылетела с тахты, как ракета в нынешний век, и, шепча: «Пришла тетя Тоня», начала одновременно натягивать резинку голубого цвета на ногу и застегивать блузку. Конечно, не на ту пуговицу.

Мне было легче. Я надел пиджак, а обувь была в коридоре.

Вот вошла наша гибель. Тетя Антонина. Она сразу приступила к разборке, и до сих пор я помню каждое слово этого безобразия.

– Та-ак, это что такое, Ляля?! Уже парней в дом водишь. Бесстыжая. Хоть блузку правильно застегни. А вы, молодой человек, одевайте ваши ботинки, и чтобы твоего духа здесь не было.

– Подождите, я вам все объясню, – бормотал я. Сказать смело и прямо, что это любовь, любовь и все, и про институт, и про совместную жизнь, конечно в браке, и про многое другое я почему-то не нашелся.

– А мне объяснять нечего. Вон дообъяснялся, Лялька блузку застегнуть не может. Ишь, умник, всю облапал. Давай, пошел отсюда, и чтоб духу твоего не было. Да как зовут-то его?

– Марик, – всхлипывала Ляля, вся красная и еще почему-то больше растерзанная, чем во время моих любовных домоганий.

– Ах, Марик к тому же. Давай, катись отсюда немедля, – голос тети Тони набирал мощь и уже достиг фазы крещендо.

Я выскочил из комнаты, сказав Ляле, что буду звонить. Схватил пальто и вышел на лестничную площадку. Но дверь не закрыл. А тетя Тоня, занятая разгромом нашей любви, орала во всю мощь разгневанной старой девы и про дверь напрочь забыла. Поэтому я никуда не ушел. А стоял и слушал. Чем дальше я слушал, тем глубже обрывалось мое еще не закаленное сердце.

– Я тебе скоко раз говорила, рано тебе еще шататься с парнями. Хоть школу-то закончи. Ишь, на медаль она идет. Вот тебе и присвоят медаль на одно место. И ково нашла. Марика! Да они токо и смотрят, как бы от девушки получить. Прямо отвечай – в штаны он лазил?

– Не-е-ет, – выдала Ляля.

– А што у тебя резинки под коленкой. Значит, чулки сымала! Ах ты, в проститутки, что ли, метишь, как все хитровские?!

– Те-етя Тоня, что вы такое говорите, гы-гы-гы, – всхлипывала Ляля.

– Да вот и говорю, что есть. Ишь с кем связалась. Дак он того, о прописке у нас небось и думает.

– Не-ет, не-ет, не-ет, – рыдала Ляля.

– Да вот и не нет, а да. И чтоб ни ногой из дому. Школа и назад, а то я рабочая, мне стесняться некогда, я и в школу могу пойти.

Все это, видно, достало Лялю, и она не выдержала.

Рыдая и вытирая поминутно нос, она наконец выговорила защитное:

– А если мы любим друг друга. Я уже в десятом классе!

– А-а-ах, любите! Ты в десятом классе, лахудра комсомольская. Ты за этого еврея цепляешься, тебе русских парней не хватает. Конечно, они на фронте погибли, пока твои Марики в Ташкенте кишмиш жрали. Все. Я напишу на него, лет десять дерево повалит, охолонит к нашим девкам лезть.

– Тетя, как это вы напишете. Это же донос. Это некрасиво. И что вы напишете. Вы же его совершенно не знаете, – уже звенел голос Ляли.

– Да напишу, что он про нашего Сталина говорил.

– Да он ничего не говорил, мы даже никогда этого и не касались и по литературе еще не проходили.

– Может, и не говорил, а то, что они, эти самые космополиты, все нашего вождя не любят, – это факт. А уж там, на Лубянке, с ним разберутся быстро, – победно заканчивала Антонина.

Я пытался было вмешаться в эту гнусную перебранку, но стоял не двигаясь. Что я скажу?

– Ладно, – вероятно, уже устала Тоня, – поклянись мне памятью матери, моей сестры, что никогда ноги ево здесь не будет. Да и других ихней породы привечать не будешь. Тогда, так и быть, писать на него не буду. А как увижу в Подколокольном, сразу – в конверт.

– Тетя Тоня, я клянусь памятью мамы, что видеться с Марком больше не буду. Но ведь он ходит в гости к Женьке, что на галдарейке живет. И что мне делать?

– Пусть и сидит у этой лахудры Женьки, а на улицу и носа не кажет… Ладно, иди ставь чайник. Я еще не обедавши.

Я тихонько прикрыл дверь. И ушел. Звонил несколько раз. Но Ляля всегда отвечала: «Извини, разговаривать не могу».

Я шел к остановкам троллейбуса. Наступал Новый год. Меня мои дворовые пацаны, ныне студенты, в свои компании не приглашали.

Теперь я понимаю, просто голова у ребят идет кругом. Коллоквиумы, лабораторки, зачеты какие-то и девочки. Девочки! Ну до меня ли им.

Да и я стеснялся, избегал своих одноклассников.

В общем – грустно.

А новогодняя ночь была словно по заказу. Не холодно, но и без слякоти. С неба шел пушистый снег.

Я пошел гулять, забрел на Чистые пруды. Почему-то пошел посмотреть Сверчков переулок и попал неожиданно на Кривоколенный.

Из подъезда красивого дома вышла женщина. Она была в шляпке. Еще помню вуалетку. Тогда, очевидно, это было модно. Шляпки эти «приезжали» к нам из Германии.

Вдруг женщина, поравнявшись со мной, неожиданно взяла меня под руку. Кажется, я даже был чуть выше ее ростом.

– Молчи и ничего не говори. Иди спокойно. Не спеши, нам некуда спешить.

Я обомлел и шел, как приказали. Даже согнул удобнее руку, хотя уж точно до этого под руку ходил только с мамой.

Вот так мы прошли весь Кривоколенный, вышли на Кировскую[8 - Ныне снова Мясницкая.].

– Спасибо, – неожиданно сказала женщина и быстро пошла в Комсомольский переулок.

А запах табака еще долго держался в моем пальто. Я иногда втягивал, вынюхивал этот новогодний стылый воздух. Рукав пальто дарил мне счастье.

И до сих пор я ту новогоднюю ночь не забываю. Иногда кажется, из снежной круговерти кто-то идет ко мне.


* * *

Вообще мы, уже юноши нашей Басманки, были немного романтиками. Переулочки, старые особняки с их непонятным обаянием и теплотой – все нас делало лучше.

Хотя мы этого не осознавали. Спешили – вперед, вперед. Впереди уже реально высвечивалась юность. Пора приходила – взрослеть.




Кривоколенный переулок. Бригада


Пора было перестать болтаться, как цветок, а хоть немного помочь маме. Которая, получая копейки, тянула двух бабушек и меня.

Все получилось неожиданно. Просто однажды вечером у нас был гость, мамин приятель. Пили чай.

– Ну и что ты болтаешься без дела. У меня освободилось место рабочего. Беру, начинай трудиться, – так, прихлебывая чай, бормотал гость.

– Ой, да как это – рабочим, – забеспокоилась мама.

Но мне – понравилось. Сразу представил, как я гордо иду после работы. Помыл руки и за стол. Чё говорить-то, рабочий человек. Тем более что «нам», рабочим, все в стране и принадлежит. В смысле – фабрики, заводы, пароходы. И так далее.

И на следующий день, неожиданно для себя, оказался рабочим – грузчиком второго разряда (почему?) с окладом в 500 рублей в Библиографическом секторе Государственной научной библиотеки.

Ура, маме нужно кастрюльки купить. Она все жалуется, все кастрюльки на ладан дышат. Прогорели.

Место работы оказалось очень удобным – Кривоколенный переулок. У меня даже сердце захолонуло. Я вспомнил неожиданную прогулку с незнакомой совершенно взрослой (!) женщиной. И пьянящий запах табака. Я еще не знал, как и многие проживающие, что здесь же, в этом переулке, жили Карамзин, известный аптекарь Феррейн. Пушкин читал своего «Бориса Годунова».

Позже по стертой надписи удалось мне установить, что размещался наш сектор в помещении заводско-технической конторы инженера Фалькевича.

Где вы теперь, товарищ инженер? А рядом блистала золотом и светлой охрой знаменитая Меншикова башня. Нет, нет, я был доволен.

Главное, голова моя стала свободна от этакого непроходящего давления – надо изучать, учить, овладевать. Да еще получать за знания отметки. Желательно – хорошие.

А теперь – ничего не надо учить. Ничем не надо овладевать.

Только работать. Как ни странно, работать я любил. И еще – читать. В основном историю. Оформление произошло быстро. Отдел кадров, вернее, строгая дама потребовала паспорт, несколько раз внимательно меня оглядела и выдала трудовую книжку с первой записью:

«Зачислен на должность рабочего-грузчика с окладом 500 руб.». Во!

Далее эта же дама спокойно мне рассказала, что я не должен делать.

А именно: не курить в помещениях, не ругаться нецензурно, не распивать спиртные напитки на рабочем месте, не драться и не ссориться с коллегами. Затем вздохнула и, глядя в стол, устало как-то произнесла:

– Да все равно все будет совершенно наоборот. И пить начнешь, и материться. И к женщинам лезть. У меня такой же вот лоботряс растет. На книжку давай пять копеек. Это – за выдачу книжки. А ежели потеряешь, порвешь или испачкаешь сильно – штраф возьму 2 рубля 50 копеек. Имей в виду. – Она неожиданно улыбнулась и продолжала: – Народ наш, грузчики, хороший. Можно сказать, элитный. Ежели не будешь совсем дураком – многому у нашей бригады научишься. Поэтому постарайся меньше пить и больше слушай своих коллег. – Она снова улыбнулась.

– Да я не пью совершенно и не курю, – произнес я гордо. – У меня второй разряд.

– Ну-ну, это хорошо. Иди, разрядник, к начальнику нашему, Лазарю Григорьевичу Шейнину, он тебя представит бригаде.

Представление прошло быстро и, я бы сказал, буднично.

Мы спустились в полуподвал бывшей мастерской, как я понимал, этого инженера Фалькевича, и Лазарь Григорьевич подошел к бригаде. Все были в сборе, сидели за столом, пили чай (потом оказалось – портвейн), курили. Правда, встали, когда вошел начальник.

– Вот, товарищи, представляю вам нового члена нашего коллектива, прошу вас, Анатолий Ананьевич, обучить его сложному мастерству, которое он, надеюсь, освоит. Первое время на чай, – он хмыкнул, – не налегайте.

Лазарь Григорьевич взял папиросу из пачки, что на столе лежала, попрощался и вышел. Бригада села.

– Ну, давай, студент. Не меньжуйся, бери вон чаек и расскажи, кто ты, откуда и почем.

Бригадир пододвинул мне кружку с темным напитком (портвейн «Агдам», отвратительный) и спокойно сказал:

– Слушаем.

Я первый раз среди взрослых, уже совершенно взрослых мужчин (правда, в уголке, незаметно так, сидела женщина) начал мямлить про то, что мама работает. И есть две бабушки. Сказал, что живу на пятом этаже. Слава богу, меня прервал Анатолий Ананьевич:

– Все ясно, комсомолец. Вступаешь, как мы понимаем, во взрослую жизнь. Это у всех происходит, твоя задача, как молодого бойца, – окапываться, под пули не лезть и делать, как приказывают старшие командиры. В общем, брать с нас пример. Понятно?

– Да уж куда понятнее, тебе бы, Ананьич, замполитом быть, цены бы не было, – пробормотал пожилой, давно небритый и почему-то в шинели рабочий.

– Да, да, расстреляли бы первым, – буркнул Ананьич.

Так началось мое знакомство с бригадой.

Я понял сразу – говорят с шуткой, не очень серьезно. Но к делу относятся с вниманием и ответственно. В общем, я попал, я это сразу почувствовал, в бригаду, где все были на войне. Вот и исполнилась мечта – мы все, кто потеряли наших отцов, явно ли, не явно, но их искали, ждали, тосковали.

И опыта жизни, мужского опыта нам приходилось набираться самим. С большим числом, как известно, проб и ошибок. В основном – ошибок.


* * *

А тут – все воевали. Да не злые. И мне помогают. Освоиться. Начать жить в коллективе. Вот с кем я начал работать. И еще раз – как же мне повезло. Мои «коллеги» отнеслись ко мне внимательно.

А уж наслушался я таких рассказов, таких споров, что это – не университеты. Я за два года прошел академию. Как же она меня выручала в жизни. Которая, к моему удивлению, оказалась разная. И часто – совсем не ласковая.

Но здесь и спорить нечего. Жизнь, как говорил Витя Никаноров, наш же коллега и шофер, как женщина. За завтраком она – как восход солнца. Светло, тепло и радостно. В душе – птицы. А к вечеру – самум в пустыне Сахаре. Только кости собирай.

Все смеялись. (У Вити было много детей, а жена, мы ее знали, Шура, была красивая, добрая и веселая. Но – раз в неделю. Остальное время – самум и камнепад.)


* * *

Еще долго я буду вспоминать и рассказывать о бригаде.

Начну, пожалуй, коротко.

Основная движущая сила – шофер, Витя Никаноров. Или Виктор Васильевич. Он – водитель машины. У него – полуторка, которую, как все мы понимаем, Советская армия с «вооружения» списала. Потому что все давно пересели на «доджи», «виллисы» или «студики» – то есть «студебекеры». Полуторку по-хорошему бы отдать в Музей Вооруженных сил. Но страна бедна, все в стадии ремонта или разрухи. Так и у нашей кормилицы все плохо. Я, кстати, помогая Виктору, выучил хоть немного автомобильную терминологию. Теперь важно могу рассуждать, что аккумулятор сел. И его надо подзарядить. А по-хорошему – выбросить и достать новый. Да это только в сказке. Узнал, что жиклеры нужно продуть. Свечи – протирать. И заливать только 92-й. А не всякую дрянь, которую на редких заправках продают или отпускают по талонам. И еще про резину. Она на нашей полуторке была насквозь лысая. Ездить на такой невозможно. Но – ездим. Грузим. Разгружаем. Снова грузим. В свободное время организуем наш чай. Или бутерброд какой-никакой. Например, с ливерной колбасой. Дают на Разгуляе, в гастрономе. А Витя всегда молчком с машиной. Иногда, правда, крикнет – студент, подмогни. Я бегу, меняю колеса или зимой цепи обувать. Ужасная, кстати, головная боль. Ибо они все время рвутся.

Однако Бог милует. В аварии не попали. Ананьич говорит, что Витя свою меру горя получил сполна и поэтому Бог его на дорогах бережет. Витя был высокий, статный, просто красивый мужчина.

Зимой в Сокольниках я видел, как прекрасно он бежит по лыжне.

Его историю я узнал одну из первых. Вообще я так обрадовался, что мои коллеги многое вспоминают и рассказывают, что мечтал только об одном. Быстрее в полуподвальчик. Я сам ставлю чай. Сам завариваю. Да и за бутылкой сбегаю. Только не расходитесь. Рассказывайте, рассказывайте.

И мужики говорили. Смеялись. Ругались. Двое даже плакали. Но, видно, душа требовала – не держать тяжесть. Витя – не держал. Да еще его подначивал Ананьич. А после стакана «Агдама» заговорит любой. Я вообще давал бы его как «эликсир правды» шпионам перед допросом. Ибо после стакана или полутора говорить начнет любой. И только правду. Вот и Витя – молча протягивал стакан. И – пошло-поехало. А я знать хотел все, особенно про плен. Ибо мой папа погиб именно в плену.

Меня, привыкшего к замкнутости и молчанию под давлением домашних, поразила открытость, жесткая критика военного начальства и войны в целом. В том, что все разговоры тянули на «вышку», сомнения нет. Целый ряд генералов после войны был расстрелян. Но, видно, Господь решил: пусть мужики выговорятся. А то вся страна молчит. И откуда, от кого «студент» (то есть я) узнает всю беду военных лет.




Виктор Васильевич Никаноров


– Ананьич, я подозреваю, что студент роман пишет. Может, вторая «Война и мир», га-га-га. Уж больно приставуч, не наседка ли? – говорит Витя, потягивая моей заварки чаек.

– Нет, Василич, в этом смысле не думай. Я провел зондаж с Лазарем Григорьевичем. Он мне зуб обещал, ежели что.

– А ежели что, ты этого зуба не получишь. Не успеешь, уже в солнечном Коми колоть дрова будешь.

Я ничего из этого разговора не понял, но сдержаннее не стал. Очень мне хотелось знать, что папа переживал, попав в условия плена. И каков он, этот плен, в натуре, так сказать.

– Ну ладно, я вам, братцы, лучше расскажу вначале про деревню мою. Вы ведь знаете, я – крестьянский. Вот это, может, меня и спасло.

И Виктор снова хлебнул. Потом оказалось, он все время пил этот гадкий портвейн, незаметно подменяя кружки. И так наподменялся, что в недалекую дорогу до дому его вели, почти несли, наши ребята, Валя и Семен.

Я вначале волновался. Милиция очень любила подвыпивших, им доставка в вытрезвитель была как плюс по службе. Да и сотрудники машины, которые пьяных забирали, не скупились. В основном с пьяного контингента имели хорошо.

Поэтому ежели друзья не хотели, чтобы собутыльника обобрали да еще и избили или, того хуже, написали на работу, чего все боялись, то провожали невменяемого до дома. Вот почему у нас выпивших (это, кстати, было не часто) провожали двое молодых грузчиков – Валентин и Семен. Они всегда держались вместе. Лица закрывали шарфами. А когда шарф снимался, то обычно незнакомые, особенно дамы, падали в обморок. Или визжали. Так были обожжены и обезображены лица у этих ребят-танкистов. И горели в одном танке. Но вот судьба их не разъединила. Они были вместе. Правда, меня в свою молчаливую компанию взяли. Я обещал научить их играть в шахматы. Научил на свою голову. Скоро они чесали всех на Чистопрудном бульваре, в районе сада Милютина или сада Баумана. Да мне что. Я был горд. И ребята – довольны. Ведь партия – «рубчик». Ежели выиграешь. А выиграл три партии – вот тебе внеочередная бутылка «Агдама». И еще почему они всегда Витю провожали. Если кто другой, то евонная супруга Шура дверь открывала со скалкой в руке. А коли Валя-Сеня, то – ой, мальчики, спасибо. Сымайте шарфы, на кухню, чай пить. Маня-Наташа – быстро гостям моим чаю.

Ее дочери, Маня-Наташа, быстренько все на стол подавали. Чайник на плиту и шмыгали туда-сюда. Очень они по юности своей боялись взглянуть на Валю-Сеню. Ну, это отвлечение.

Виктор же продолжал:

– Я вот всегда говорю: «Я – деревенский». Да, с-под Смоленска. А места у нас, ребята, едем все лесами. Гриб сам придет на сковороду. А уж ягода, да сметана, да капусточка ручного засола. – Тут Виктор замолк и протянул кружку.

Мужики кряхтели. Уж очень заманчиво в деревеньке под Смоленском пить самогон.

– Слушай дальше. У нас колкосп был так себе. Это и хорошо. Нам эти палочки – да наплевать. У нас у кажного хозяйство. Да и помогали друг другу. Не, это неправда интелихенты-студенты, – тут он мне подмигнул, – говорят, что крестьянин крестьянину – враг. Да брехня.

А жили вот как. Велосипед – у председателя и счетовода. Патефон – у Глафиры – зав. ларьком. И гармонь была. Да я чуть не просватался, но тут меня предколхоза спас – послал на курсы механизаторов. Я и трактор освоил быстро. Мне очень нравился «Фордзон». Я все по дурости думал – вот же, умеем и мы такие хорошие, простые, надежные машины делать. Пока не узнал, что это американские друзья нам прислали. А уж наш предколхоза за этот «Фордзон» отдал двух буренок.

И все у нас перед этой войной было – и молоко, и мед, и мясо. Ячмень и рожь вымахивали – токо убирать поспевай.

И пили умеренно. Рождество – конечно. Масленица, Пасха, там Петров день, Никола зимний. Э-э-э, да что там. Жили! Жили! А девки какие! Какие девки! – Тут Витя даже встал, но заметил нашу сотрудницу, что в углу незаметно курила, Розу Николаевну. – Ой, Роза, ты извини, я тебя и не приметил.

Видно, Витя уже стал пьянеть.

– Да что ты, Виктор Васильевич, ничего такого, девушек местных хвалишь. Это достойно даже, что помнишь их.

– Да, да (ох, хитер был, однако, Витя), хороши девки в нашем селе. Но, Роза Николаевна, с тобой никто не сравнится. Это я тебе говорю, Виктор, деревенский и отец трех детей. А? Чё, Ананьич, у меня скоко детей-то?

– У тебя, Виктор Васильевич, трое ребятишек. Поэтому ты пей, да ум не пропивай, – спокойно резюмировал Ананьич. – А может, по домам?

– Нет, нет и нет, – протестовал Витя. – Мне этот студент растеребил душу. Ежели все, что накопил за эти грозные годы, не выплесну сейчас, то – помру, – неожиданно произнес Витя.

Да, что не бывает под воздействием «Агдама». И какое изумление у меня. Пью со взрослыми. И говорят со мной, как со взрослым. Мне уже восемнадцать лет.

Все помолчали.

– Нет, мужики, меня предколхоза спас, в механизаторы отправил.

Ну да ладно, теперь про этот плен гребаный. Не-е-е-е-ет, не забуду.

И знаешь, Ананьич, чего. Может, немца? Не. Может, жратва? Да, но не это. Вошь! Вот сука, что у меня из головы не выходит.

Нет, нет, не наливай, студент. А слушай. Весной 1940 года меня призвали. Провожали всем селом. Мама с отцом расстарались, стол – на все село. Конечно, гармонист у нас был. Вернее, гармонистка. Каля, красивая. Сама выучилась в смоленской музшколе и давала нам чудесную музыку.

Тут, конечно, и «У самовара я и моя Маша», и «Бублики», и «Стаканчики граненые» – все шло. А уж зацелован был. Мама даже начала урезонивать: «Эй, девки, ну дайте сыну хоть дышать. Да он и вернется через два-три года. Оставьте на потом, на встречу».

Ну ладно. В армии сразу, конечно, вы все, кроме студента, знаете – курс молодого бойца. «Ложись», «вставай», «беги», «окопаться». Оружия пока не выдавали.

А в марте, махом, эшелоном, отправили нас, оказалось, под Минск.

Нас, призванных, сотня тысяч. Все это происходило в какой-то кутерьме. У меня была одна задача – не потерять свою роту. Своего командира. Потеряешься – станешь, не дай бог, дезертиром.

Нам на политучебе все уши прожужжал политрук – мол, сразу расстрел по законам военного времени. А какого военного? С кем это самое? Германия – наш лучший друг. В общем, городок под Белостоком был спокойный, ухоженный. Жили в бараках, но чисто и очень опрятно. Жители все оказались либо поляками, либо евреями. Очень мало было белорусов. Но это ладно. Важно, что пригнали машины, правда, шоферов оказалось не то пять, не то шесть человек. И нас начальство оберегало. Как оказалось – не зря. Потому что через несколько недель это и началось. То есть – война. Аккурат в воскресенье. Ни стрельбы, ни бомб – ничего не было.

Просто сыграли тревогу в четыре утра. Это у нас уже бывало. Правда, сразу приказано – бегом, из части в лесок. Ну, прибежали. Все тихо.

Объявили – отбой. А раз отбой, то тут и завтрак. Уже гляжу – порядка маловато.

Неожиданно приказ: всем – построение, шоферам – к машинам.

И сообщили – выдвигаемся в сторону Минска. Полк – пешим порядком. Машины наши загрузили продуктами и вперед.

Дальше ничего не буду рассказывать – все всё знают.

Но вот студент наш интересуется, как это попадают в плен. Да советские красноармейцы.

Все засмеялись.

– А вот как. Я стоял на дороге и стрелял в немцев из нагана. Остался в барабане один патрон. Я крикнул «не сдаюсь» и выстрелил в висок. Но – осечка.

Все засмеялись.

– Ты, студент, этому не верь. Никто не стрелялся. Все жить хотят. Особенно когда увидишь по обочинам трупы солдат, штатских, женщин и детей. Да, да, в первый же день. Вон мои товарищи подтвердят.

Не верь, не верь, все врут, это, мол, ранен, очнулся – у немцев. Да на кой немцу этот раненый. Ему и со здоровыми не управиться.

Короче, я на машине, еду проселками к Минску. Приказ комполка. Уже вижу технику с крестами. Бог мой, вот он, немец, рядом. Рядом. Гляжу, на дороге группа людей. Вроде наши, стоят кучкой. А сбоку фигура с винтовкой. Ага, все понятно. Тормознул, стал разворачиваться. А сзади – еще группа немцев. Стоят спокойно, улыбаются, рукой поманивает один. Мол, ком, ком, русиш золдатен. Здавайс. В смысле – хен-де хох.

Эх, мы сразу немецкий выучили. В один момент.

Наступила пауза. Неожиданно спокойно, но жестковато Ананьич произнес:

– Герр Виктор, аусфюлен формулар[9 - Заполнять формуляр (нем.).].

Витя вздрогнул и произнес:

– Я, я, герр офицер.

– Раухен зи?[10 - Курите? (нем.)] – продолжал Ананьич.

– Да ну тебя, Ананьич, напугал, ей-богу.

Все засмеялись и подняли кружки.

– Вот так вот, студент, совсем не по-боевому я и мои военные, что в грузовике ехали, попали в плен.

Расскажу теперь только про самое страшное место. Это для меня и сотни тысяч солдат, что там побывали. А многие там и остались. Навсегда. Бяла-Подляска – запомните, ребята…

Витя пил, но уже, кажется, не пьянел. Да и мы все трезвели. Хотя Ананьич сидел спокойно. Конечно, все, как оказалось, кроме танкистов и Розы Николаевны, прошли через этот ад.

– Да, Бяла. Мы уже все не были красноармейцами. С момента пленения не мылись, не брились, конечно. И туалет – яма с перекидной доской. Страшное место. Поскользнешься, упадешь в нечистоты. И самое страшное – голод. Даже не буду говорить, что давали. Закончилось тем, что несколько пленных сварили суп из своих умерших.

Их расстреляли, но только подумайте, до чего можно довести человека, поставив его в эти нечеловеческие условия.

И еще что я никогда не забуду. Вот бы сделать фильму. Лежит тощий умерший солдат. А глаза тихонько двигаются. Это вши в глазницах скопились. Им, тварям, видно, удобно.

Иногда приглядывалось, земля шевелится. Да, да, это вши, которых мы горстями сбрасываем с себя. Но тут же появляются новые. Вот как они попадают, по воздуху, что ли?

Ну да ладно. Думаю, я студента про плен достаточно просветил. Ребята, устал что-то. Может, поможете дойти…

Валя-Сеня взяли Виктора под руки. И так, достаточно твердо, все двинулись в Плетешковский переулок, где Витю ждали его ребятня и красивая, веселая (по субботам) Шура.


* * *

– А теперь расскажу, как я спасся, – сказал Витя.

У нас в этот день работы не было. Ананьич «Агдам» запретил. «Давайте, мужики, пропустим, что-то мы зачастили». Все согласились. Я бутылку за спинку диванчика поставил.

– Haben Sie Zigaretten[11 - У вас есть сигареты (нем.).], – пробасил Ананьич.

– Яволь, герр оберст[12 - Так точно, господин полковник (нем.).], – весело ответил Виктор.

Видно, отдохнул за ночь.

А я сделал вывод – надо начать хоть немного учить немецкий.

– Так вот, мужики, как я спасся. Сижу днем, часов в двенадцать, у проволоки, передохнул от борьбы с вшами и думаю о том, о чем думают десятки тысяч мужиков на этом плацу смерти. О том, как спастись. Вариантов не вижу. Сижу, качаюсь, как еврей на молитве, и смотрю на дорогу. По которой туда-сюда, не часто, но проносится немецкий автотранспорт. Конечно, военного назначения. Вдруг большая тень накрыла меня и еще десяток бедолаг. Все мы бессмысленно смотрели в никуда.

И разглядели, что стала перед нами большая фура французского производства. «Рено».

Мне знакомо дальнейшее. Выскочили офицер и водитель, солдатик – совсем парнишка. Офицер, хоть я и не понимаю ничего, но ясно – материт водилу. А солдатик потеет, все время говорит «яволь, яволь», но фура-то стоит. И шофер, и офицер пытаются завести. Но – по нулям. Верно, свечи забиты, подумал я. У моей полуторки это была вечная болезнь. Вдруг (вот, ребята, Бог есть) я приподнялся, ноги подгибаются. Вид-то какой: месяц не брился, не мылся, ногти даже загибаться стали.

Говорю через проволоку – герр офицер, я шофер. Мол, дайте попробовать. Офицер и меня послал, уж это мы выучили. Мол, руссише швайн, ферфлюхте, тебе только со вшами бороться, больше ничего путного вы сделать не можете. Тем не менее они бьются. И вижу – немца жмет время. Смотрит на часы и все заводит и заводит. Сейчас еще аккумулятор посадит, думаю, а сам все талдычу – их шофер, герр офицер, их шофер. И даже прибавил – твою маму.

Вдруг офицер что-то сказал солдатику, тот побежал к воротам лагеря, а ко мне направился наш лагерный полицай. Он тихонько меня дубинкой подправляет, чтобы я хоть дошел до ворот.

Оказался у фуры, прошу поднять капот. А солдатик – не знает. Тут офицер просто завизжал. Наш бы уже в ухо залепил.

В общем, солдат принес ключи, снял я все свечи. Бензином промыл, высушил, подправил кое-что и говорю, вернее, показываю солдатику – заводи.

Нет, нет, мужики – Бог есть! Фура заревела в свои, вероятно, двести лошадей, а офицер произвел странные действия.

«Хоть бы жрать дал, Господи, надоумь, – думаю. – Хоть галет, хлеба, а может – сахару кусок пососать». Все это в мозгах прокручивается. Я стоял, сглатывал слюну, а офицер разговаривал о чем-то с нашим дежурным. Тот тоже сказал: «Яволь». Крикнул мне: «Подойти, сдай мне твой формуляр». Еще видел, офицер передал дежурному несколько купюр.

«Шнель, шнель, – и стал меня подпихивать к машине. – Эй, слышишь, ты, 175300[13 - Регистрационный лагерный номер Вити Никанорова.], ты теперь в распоряжении полковника. И молись своему комсомолу, чтобы не попасть к нам снова. Тебя уже больше нет. И номер свой забудь, тебя завтра похоронят, га-га-га». Вот так вот…

Виктор рассказывал с таким напряжением, сидел весь потный, и руки тряслись, никак не мог закурить. Табак все сыпался и сыпался. А спички не зажигались.

– Видно, свечи барахлят, – пробормотал Ананьич. – Да, зря мы отменили сегодня «Агдам».

– У меня стоит одна бутылка, – стыдливо пробормотал я.

– Ай молодец, студент, ну ты прямо комсомолец. Давай быстро Виктору Васильевичу. Мы ведь понимаем – он вот в этот день, в июле – вновь родился.

– Да еще как, ребята. Такое дальше было, что ни пером, ни топором, как говорили в нашей деревне. Ну чё, продолжать?

– Давай, давай, Витя, это же как сага о войне, – неожиданно произнесла из своего угла Роза Николаевна.

– Ну, мужики, уж ежели Роза Николаевна просит, то это серьезно, – произнес Ананьич.

– Ну, коротко, подъехали мы, уже стемнело, к какому-то фольваку. Офицер все смотрел, как я фуру поставил. И на часы. Бормотал «гут-гут». Сказал что-то солдату и ушел. Солдатик, видно, был очень напуган всем, в чем очутился. То есть фронтом, трупами, огромным смрадным скоплением рычащей толпы пленных. И мною. Вонючим, грязным. Но авто-то катилось.

Я вижу, боится. Еще бы. Страшен и вонюч. Но тем не менее приказ есть приказ. Солдатик убежал, но все время оборачивался, смотрел, что я делаю. А что я делал? Сосал сухарь-галету да заставлял себя: «Тихо, тихо. Не торопись». Уже насмотрелся, как бедолаги «бойцы» умирали в муках, сожрав сразу то, что схватить удалось. Например, картошку, штук пять сразу. И все – тебе капут.

А к машине подошла женщина, меня оглядела и сказала: «Пойдем». Шла впереди, но не быстро. Видно, сразу поняла, с кем имеет дело. Да, да, мужики, польские женщины куда понятливее наших.

– Не разбегайся, Виктор Васильевич, здесь у нас Роза. А она полькам и всем другим уж фору даст, не так ли, студент, – пробасил Ананьич.

Я покраснел. А Роза Николаевна сказала, что пошла в садик, Леночку забирать.

– Ну, по маленькой, – предложил Ананьич, – и продолжай. Сегодня все равно работы нет.

– Ну, зашли в помещенье. Вроде помывочная. Женщина говорит: «Все снимай и сразу в печку. Пусть горит. Из карманов вынь все, солдат». А у меня и нет ничего. Галету уже почти дожевал. И стоит. Я говорю тихонько: «Может, вы, пани, выйдете?» А она даже не улыбается. Такая строгая: «Я здесь буду. Мне надо тебя смотреть голого». Вот те раз.

Честно говоря, я особо и не стеснялся. Эти два месяца – июнь-июль выбили из меня (да из всех остальных бедолаг) все элементарные гигиенические и социальные, что ли, понятия.

– Во шофер дает. Прям как Аристотель, – бормотнул Ананьич.

– Да ладно вам. Пройди мои институты – таким же умным станешь. Ха-ха-ха, – парировал Виктор. – В общем, братцы, дальше получился конфуз не конфуз, но… Я налил в таз теплой воды, наклонился, и со мной произошла истерика. И неудобно, и стыдно, и голый я. Но стою и рыдаю. Тут эта полька берет какую-то тряпку, намыливает и начинает мне тихонько тереть спину.

В общем, взял я себя в руки, сопли подобрал, сказал «бардзо благодарен» и начал уже сознательный помыв. Вши, суки, вместе с водой в какое-то отверстие стекали, а я чувствовал, голову мою они, твари, без боя не отдадут.

Но голову поливала эта женщина и что-то едкое сыпала и снова поливала. Затем начала меня стричь. Да не наголо, как бы полагалось, а так, коротко, немного волос оставила.

Я только бормотал: «Пани, пани, спасибо, мне неудобно. А есть дадут?»

«Теперь вытирайся и пойдешь, будешь есть. Но! Немного. Я вижу, ты опытный, знаешь, много жрать – быстрая смерть. Вон одежда. А я уйду. Я тебя уже видела».


* * *

Мы сидели молча. Не хотели разрушить глупой шуткой – ведь что происходило. Воскрешение Вити из мертвых. Какие уж тут шутки. Да еще ангел польский. Даже я, юноша, но понимал, насколько пронзительно для Виктора это воспоминание.


* * *

– Я очутился на кухоньке. На столе стояла тарелка с манной кашей. Да масла немного плавало.

«Только не торопись, не торопись», – шептал мне чей-то голос. Может, мама. А может, эта пани.

Но на кухне никого не было. Я же был одет в форму польского солдата и в комнате один.

От стола отошел, прошел в угол между печкой и какой-то полкой и… провалился. Заснул. Да, именно так, как убитый. Только все время щупал, в нагрудный карман положил корку чего-то и боялся. Чтобы другие пленные не залезли и не отобрали.

И еще странно спать, когда нету вшей. Вот теперь, когда мне уже почти сорок, я считаю, как нужно разным «нервным» врачам лечить. Да просто. Больному не давать мыться, бриться, в туалет – без бумаги, есть хлеб один раз в два дня, кружку воды и – много вшей развести.

Затем стрижка, помыв, ликвидация вшей, кашка, и – поверьте, мужики, человек просто воскресает.

Так я в этом уголке отрубился, да меня никто и не трогал. Только утром зашел солдатик, а я уже так, чуть дремал. Солдатик меня не увидел да как закричит: «Пани, пани, пропал, пропал шофер».

«Да не кричи ты. Никуда он не пропал, вон спит в углу. Я кофе приготовила, и тебе, кстати. Не волнуйся, кури, все будет хорошо, ваши почти в Москве».

Вот что странно, я все понял. Раз. И второе – нисколько меня не взволновало, что немец подходит к Москве. Я думал, даст ли эта пани к кофе хоть хлеба. Уже я могу и побольше есть. А если с маслом?!

Ладно, ребята, дайте передохнуть недельку. Расскажу приключенческую новость. Студенту – на второй роман.


* * *

Я шел домой. Не хотелось ехать в троллейбусе или трамвае. Да и недалеко. И рассматривал себя. Со стороны. Ну какой я, шея тонкая, волосы цвета непонятного. Да и плечи желают лучшего. И ухо одно как у слона.

Рассказы Виктора меня повергли в шоковое состояние. Вот те и плен. А я читал, что при царе пленные возвращались как герои. Еще даже медаль была – за плен, во славу царя и Отечества.

Мне показалось, что по моей рабочей телогрейке беспрестанно ползают они, эти суки, вши.

Было жутковато.

Удивительно, что я почти не вспоминал ребят дворовых. Раз как-то встретил Игорька.

– Ну что, – спросил с подковыркой и уже свысока, – все лабораторные работаешь?

Игорек не понял моего рабочего гонора и стал подробно объяснять, что уже слушает лекции про энергетику.

– Великая, великая наука, – с восторгом говорил мой друг.

А мне уже не было грустно. Почему-то стало скучно. Вот ведь как. Прошло много лет. Но я помню мою бригаду. Когда грузим-разгружаем, я – студент. А когда чаек, мною заваренный, садимся вокруг стола, то я уже – комсомолец. Только молчаливая Роза Николаевна называет меня «молодой человек».

Мне не терпится. Я спрашиваю у Ананьича, а чё дальше с Виктором будет.

Ананьич усмехнулся.

– Такого ты, комсомолец, ни в одной фильме не видал и не увидишь. Запоминай. Нас не будет – вся эта война к тебе перейдет. Неизвестно, что кому предназначено. Вот и пойми – почему одному везет и девки в лазарете его первого любят, и мензурку водки, а другому – нет. Убивает сразу.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=69563089) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Сноски





1


Нынче – кафе (2022 год).




2


Авоська – плетеная сумка – для всего. Других – не было.




3


Давид Самойлов. Из поэмы «Похититель славы».




4


Папиросы «Казбек» – элитные.




5


«Гильза» – зажигалка из патронных гильз.




6


15 января 1946 года Полина Михайловна Черняк была осуждена по статье 58-10, часть II УК и приговорена к лишению свободы на восемь лет.




7


Донос написала ныне покойная приятельница Полины.




8


Ныне снова Мясницкая.




9


Заполнять формуляр (нем.).




10


Курите? (нем.)




11


У вас есть сигареты (нем.).




12


Так точно, господин полковник (нем.).




13


Регистрационный лагерный номер Вити Никанорова.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация